Предлагаю отрывок из автобиографической книги Ирины Гинзбург-Журбиной "Без поблажек" (2007 год, издательство "Зебра Е").
Как вы знаете, Ирина Гинзбург - жена композитора Александра Журбина, написавшего первую советскую рок-оперу "Орфей и Эвридика" и множество других произведений, как "серьезных", так и эстрадных. Одна из его песен ("Не привыкай ко мне") была и в репертуаре Пугачевой.
Ирина Гинзбург - поэтесса, переводчик, долгое время работала на Русско-Американском ТВ в Нью-Йорке. Ее отец Лев Гинзбург (он часто упоминается в книге) был знаменитейшим в советские годы переводчиком немецкой литературы. Он переводил Гейне, Гете, немецкие народные баллады и т. д.
Отрывок относится к моменту знакомства Ирины Гинзбург с Аллой Пугачевой.
Язык Пугачевой
Мои родители чрезвычайно удивились, узнав, что у нас с Журбиным настоящий серьезный роман, ведь наши отношения я держала ото всех в секрете, пока не стало ясно, что мы будем вместе.
«Слушай, Журбин, – сказал папа в своей вечной шутливой манере, – оказывается, ты действительно известный. Я тут подошел к театральному киоску и спросил у кассирши, знает ли она такого композитора, а она говорит: «Ну как же, он «Мольбу» написал». Я вот всю жизнь перевожу, с «Парцифалем» сколько намучился, а ты раз-два, «Орфей», «Мольба», и весь народ тебя знает. Несправедливо…»
…«Красная стрела» приходила в Москву рано, пока я еще спала, и я, сова, за это терпеть ее не могла.
Однажды, через несколько дней после журбинского возвращения, потянувшись за шапкой на верхней полке вешалки в коридоре, я случайно обнаружила завядший букет моих любимых гвоздик. Оказалось, что это Журбин их туда положил, чтобы мне подарить, когда я проснусь, но так про них и забыл… С тех пор я периодически туда заглядывала, и, как ни странно, еще не раз мне доставались такие же «уловы».
…Едва Журбин приезжал из Ленинграда, он тут же начинал планировать свой день. Хватался за телефон и кому-то названивал, а кто-то, зная, что он в Москве, уже звонил ему. Не случайно мой отец прозвал Журбина «человеком-конторой»…
– Сегодня пойдем к Пугачевой, – удовлетворенно кладя трубку, сказал он мне.
Незадолго до этого Пугачева записала его песню «Не привыкай ко мне». К тому же в то время он приятельствовал с ее неофициальным мужем, режиссером Сашей Стефановичем, перекочевавшим за Пугачевой из Ленинграда в столицу.
Познакомиться с праматерью «Арлекино» я была совсем не прочь.
Но вот смущало одно – я еще окончательно не рассталась с Володей. Именно поэтому я пока ни разу не выходила с Журбиным, так сказать, в свет, на люди. Боялась – еще засекут, доложат… Мир тесен.
И в целях конспирации в качестве «девушки Журбина» я решила взять с собой свою школьную подружку Таню.
Пугачева жила тогда на самой окраине Москвы, в понурой белесой хрущобе. Дверь открыл Стефанович. Аллa появилась чуть позже, выйдя из кухни так, по-простому, в банном халате, но с лицом почти как на сцене. Было видно, что она не дура поесть.
– Ой, я такое вам приготовила, – она расцеловала Журбина, а он, как мы и условились, сначала в качестве своей пассии представил Таньку, а потом и меня как сбоку припека.
Квартира была крохотной, тесной, но в ней недавно сделали ремонт, а главное, заставили новой мебелью.
Ее-то там нам сейчас и собирались показать.
– Погодите, – остановила нас Пугачева и первой вошла в комнату.
Мы как вкопанные послушно застыли на пороге, а она чиркнула спичкой и подняла ее вверх, словно бенгальский огонь.
– Такую мебель днем с огнем не найдешь! Поняли?
«Образно мыслит», – подумала я. Мебель по тем временам была и вправду роскошной – наверное, финской.
На узкой полке – ряд книг, среди которых мне сразу бросился в глаза томик Мандельштама. На стене портрет примадонны – в алых тонах, с кровоточащим сердцем, по-моему, кисти дочери Юлиана Семенова.
Но главным в этой комнате было старинное зеркало в золотых виньетках тяжелой резной оправы, которое Стефанович за копейки выцыганил в ленинградской коммуналке у дышащей на ладан старушки.
Хозяева ворковали друг с другом как голубки, явно гордились своим уютным гнездышком и водили нас по нему как по музею. Вернее, не нас троих, а Журбина с Танькой. Ей был особый почет. Все знали: Журбин недавно разошелся с женой и раз уж привел с собой девушку, значит, это не просто шуры-муры. Танька, как ни странно, легко вошла в роль – к хорошему привыкают быстро. А на меня вообще никто не обращал внимания, мол, тебя мы не звали, не ждали, я уже не рада была, что такое придумала. И после первой рюмки решила – пропади все пропадом, и раскрыла карты.
Пугачева мне потом сказала, что сразу все раскумекала, ее на мякине не проведешь.
– Да ясно было, кто ему ты, кто она.
– И все равно ты должна была обращаться со мной вежливо, раз уж я пришла к тебе в дом, – заступалась я за себя, еще непризнанную.
И Пугачева не спорила.
Видно было, что она счастлива, что Стефанович ей дорог.
В то время она целиком и полностью отдала себя ему в руки, и он творил из нее звезду мирового класса. Над кухонным столиком висел долгий перечень необходимых для этого условий. Мне запомнилось – меньше пить, меньше курить, и последний номер, по-видимому, самый главный – «любить Сашу». Журбин, тезка Стефановича, взял этот постулат на вооружение и не раз мне его потом повторял.
Мы ели горячий отварной прочесноченный язык и пили холодную водку. А потом мы, две москвички, потешались над нашими питерскими мальчиками, над их «булками» вместо белого хлеба, «лестницами» вместо подъездов и какими-то уж совсем идиотскими «поребриками», которые на московский язык никак не переводились: «И они еще хотят на нас жениться! Ленинградская блокада какая-то!»
Это было смешно.
Договорились мы до того, что распишемся в один день, наденем зеленые подвенечные платья и поедем возлагать цветы на могилу Неизвестного солдата.
За июньским окном светлело утро. Жизнь впереди казалась прекрасной.
Внеплановый концерт
…По пугачевскому отварному языку я решила вдарить своей запеченной курицей. И когда Пугачева вместе со Стефановичем пришли в дом к моим родителям, в духовке уже все шкворчало. Банный халат я решила не надевать. В ту пору я не вылезала из джинсов, впрочем, как и сейчас.
Пугачева была наслышана о моем отце. Все тогда пели тухмановскую песню про бедного студента «Во французской стороне», написанную на папины переводы из лирики средневековых вагантов. Да и Стефанович, невероятный знаток поэзии, наверняка объяснил ей, кто есть кто. Как я понимаю, Стефанович вообще всерьез занимался тогда пугачевским «просветительством» и «облагораживанием» и старался привить ей вкус к хорошим стихам. Думаю, не было бы его – не было бы ни песни об Александре Герцевиче, ни превращенного из «Петербурга» «Ленинграда»: ведь Мандельштама, одного из любимых своих поэтов, Стефанович мог шпарить наизусть часами, взад и вперед. И еще он любил повторять один довольно смелый на ту пору стишок. Букву «р» он не выговаривал, поэтому в его исполнении звучал он так:
– Что все чаще год от году снится нашему нагоду? – тут он плутовски прищуривался и продолжал, – показательный пгоцесс над цэка капээсэс.
Наверное, вся эта смесь начитанности с душком антисоветчинки выделяла его из многочисленного окружения лабухов, циркачей и эстрадников, с которыми Пугачеву раньше связывала судьба. К тому же Стефанович был прирожденным менеджером, вникавшим во все перипетии, тонкости и проблемы ее карьеры. Но шло это, как мне виделось, не от сердца.
– Как ты думаешь, он меня любит или использует? – неожиданно спросила меня Алла, когда мы с Журбиным через несколько месяцев пришли к ним на корабль «Леонид Собинов». Он стоял на приколе в Сухуми, где мы отдыхали в композиторском Доме творчества. Вопрос этот застал меня врасплох в финской бане, где мы с ней вместе сидели и парились, обе – голые как правда, которую я ей высказать не решилась.
…Перед моими родителями и Стефанович, и Пугачева вели себя как притихшие школьники, да и папа мой был насторожен и будто не в своей тарелке.
С такой «публикой» раньше встречаться ему не доводилось. И хотя имя Пугачевой было у всех на слуху, он слышал о ней краем уха. К телевизору он подходил редко, и если смотрел, так только новости.
Выражение папиного лица можно было бы обозначить словом «ну-у-с-с» с вопросительным знаком.
Я пыталась растопить обстановку.
– Пап, да она же вторая Шульженко.
Папа всегда верил мне на слово и посмотрел на Пугачеву с некоторым интересом. Шульженко он обожал, да и чуткая Пугачева тут же подхватила тему и рассказала, что Клавдия Ивановна вроде как благословила ее и передала ей свою корону. И разговор пошел, завертелся вокруг Козина и Вертинского, Изабеллы Юрьевой и Утесова. За столом явно потеплело.
– А хотите я вам спою? – предложила Алла и тут же порхнула к пианино, но едва пропела пару куплетов, как зазвонил телефон.
– Это Катька, – вздохнул папа и показал рукой, мол, ничего теперь не попишешь.
Екатерина Шевелева, автор слов многих известных песен вроде «Серебряной свадьбы», была нашей соседкой по лестничной площадке, и хотя нас разделял длинный коридор, она, как мощный локатор, улавливала все звуки, доносившиеся из нашей квартиры. Ложилась она рано, и если, не дай Бог, после десяти вечера мы включали стиральную машину или пылесос, тут же раздавался ее звонок, и все дела перекладывались на завтра…
Пугачева, заведенная на всю катушку, смотрела на папу. А он, прикрывая рукой трубку, стал объяснять – мол, это поэтесса Шевелева звонит, просит кончать.
– Ше-ве-ле-ва? – по слогам переспросила Пугачева. – Да скажите ей, что это сама Пугачева поет, тогда она сразу прикусит язык, – отмахнулась Алла.
– Вы думаете, на нее это подействует?
– А то нет. Смешной вы какой, Лев Владимирович.
Катька примчалась ровно через секунду – взъерошенная, в накинутом на ночную рубашку плаще. Пугачева, как удав кролика, обвела ее взглядом, снова обернулась к пианино и на всю Ивановскую заголосила о том, как она не хочет умирать…